Есть места, где сердце от волнения бьется так, словно стремится выскочить из грудной клетки. На пороге родной школы, куда судьба не приводила много лет, в знаменитой галерее, где на стене есть картина, которую мечтала увидеть с детства. Такое же чувство испытываю каждый раз перед невысокой калиткой дома в поселке Пересыпь. Перед встречей с Виктором Ивановичем Лихоносовым.

У Пушкина – Михайловское, Болдино, у Шолохова – Вешенская, у Тургенева – Спасское­Лутовиново, у Толстого – Ясная Поляна, заветное место для вдохновения, где дышится и пишется легко.

Таким уголком для русского писателя Лихоносова стал поселок Пересыпь, маленький дом, двор под раскидистым грецким орехом, берег моря, где «с высоты от маяка серпом гнется морской берег, шоссейная тропинка падает к камышам и маслинам и ведет вдали к холму Пересыпи, почти всегда закутанной солнечным дымом». Место, где мы живем и не всегда видим его уникальность, не думаем об истории, Киевской Руси. О Лермонтове.

О себе Виктор Иванович говорит, что писал от детской влюбленности в жизнь, от наивности, от впечатлительности, от сочувствия к людям. «Музыка слова – и больше ничего! Но это и есть тайна литературы, искусства. Пишу, потому что у меня много душевных обязанностей». И хочется ему возразить и напомнить, сколько времени писатель провел в архивах, изучая ушедшую эпоху, сколько воспоминаний стариков выслушал, прежде чем написал главный роман своей жизни о Екатеринодаре, утраченном нами городе прапрадедов.

Роман «Наш маленький Париж» Виктор Лихоносов написал в советские времена. После выхода романа критики, мало что поняв, умудрились назвать произведение «белогвардейским». Тогда никто и не помышлял о возрождении казачества, о возвращении на Кубань  регалий казачьего войска, о присвоении исторических названий улицам города, о казачьих парадах по Красной, о балах, о восстановлении Белого Собора или памятника Екатерине Второй. И только в его романе – «вот крепостная площадь с гордой Екатериной II, вот триумфальные Царские ворота на подъеме от станции, обелиск славы казачества в тупике улицы Красной, и неприступный дворец наказного атамана, и благородное собрание, куда на ситцевые балы съезжается весь местный бомонд, и Чистяковская роща, и городской сад с дубами «Двенадцать апостолов». Сегодня мы видим многое из этого в своей реальной жизни. Сегодня писатель Виктор Лихоносов – живой литературный классик, на мой взгляд, талантливейший из ныне живущих российских писателей. Пишу, а прямо сказать ему это никогда не решаюсь. Высмеет, скорее всего, мой пафос.

Особым взглядом видит Лихоносов Таманский полуостров. В «Одиноких вечерах в Пересыпи» пишет: «Мне всегда кажется, что милее нет места на земле и нигде в такой тишине и уютности никто не живет. За Пересыпью, под горою Блювакой, расползается в три конца Ахтанизовская, дальше – Сенная, Тамань, а в правую сторону – коса Чушка. Господи, какую скорбь красоты и истории ты мне даровал!

Летом ли, осенью я спускаюсь с кручи от маяка и иду у кромки воды; размером гомеровского стиха накатываются волны в песок. Родная чистая стихия ласкает мою душу, я счастлив, я первобытно растворяюсь в божьей природе и молю, чтобы мое чувство не перебил какой­нибудь встречный. Ракушки хрустят под моими ногами. А вот теплым пухом лежит, еще дышит свежее перо чайки… Ах, как бы долго еще идти вдоль берега и не прощаться!».

Ах, если бы не прощаться вообще. Во дворе в Пересыпи слушать Виктора Ивановича, когда он говорит о продолжении «Одиноких вечеров», о своих находках в архивах, а затем приносит из летней кухни журналы «Родная Кубань», щедро расписывается на обложке: «Публикуйте всё, что понравится».

Всю жизнь стесняюсь протягивать свою руку для рукопожатия – все мне кажется, что в официальной обстановке смешно выглядит широкая ладонь, «рука прачки», как говорила моя латышская бабушка. А с Виктором Ивановичем на прощание обнимаемся и сцепляем в кулак ладони словно футбольные фанаты или рэперы какие­то. И он видится веселым подростком. А может, это на секунду мне открывается истинный возраст его души.

Сегодня у Виктора Ивановича день рождения. Ему исполняется 78 лет.\

Елена ИОВЛЕВА.

Виктор ЛИХОНОСОВ

Наш маленький Париж

(отрывок из романа, глава «Тамань»)

Тамань – богом забытый далекий куток на побережье. Зимой никакими дорогами к ней не проберешься, льют дожди, дуют ветры, и все счастье в семейном уюте. Зато с весны и до осени только заезжим господам может показаться она проклятой дырой. На горушках и в ложбинках вспухают сады, висят ночами алмазные звезды, голубыми искрами переливается море. По куткам слышатся малороссийские песни, гогот, девичий визг; и проскрипит где-нибудь в проулке тяжелая арба. Простолюдину здесь в самый раз.

Увидев разметанные по взгорью белые хатки, вершину Лыски, до керченских дымчатых берегов ребристую тяжелую воду, Калерия сказала отцу: «Если бы не наш Хуторок, купили бы здесь домик?» Барышню не заманишь никакой древней историей: у нее легкие порывы сметаются чувствами житейскими. Море, сады, свежий ветер из полынного Крыма, близость Феодосии, царской Ливадии — чего еще нужно казачке, если она к тому же не будет одинокой?

К празднику станицу принарядили. Через рвы и ямки перекинули крепкие мостики с выкрашенными перилами, у въезда вкопали столб с фонарем и с двуглавым орлом на прибитой доске; такой точно столб торчал внизу у пристани. Фонари, впрочем, были повсюду. Российские флаги трехцветными платочками пестрели у особнячков на длинных шестах. Станица вдруг прихвастнула своим видом. Но угодливая торжественность ни на минуту не задержала простого оборота жизни: с берега керченские шабаи каждые два часа гнали скот; только что возле пустыря на базаре отсчитала первые рубли Покровская ярмарка.

Публика пока без толку бродила туда-сюда. С Фанагорийской стороны подкатывали телеги и фаэтоны с гостями. Еще валялся на земле бронзовый запорожец. У дверей харчевен задирались между собой молодые казаки, глазели на приезжих, пахло борщом. То и хорошо, что ожидание дольше самого праздника. Калерии хотелось, чтобы из Ливадии прибыл Толстопят. Зачем? – не знала и лишь вспоминала его нахальные слова у фаэтона перед гостиницей Губкиной: «Мы связаны тайной этого свидания…»

Уже все устроились; отец выбрал у самой кручи немудрящую хатку на ветру, с двумя вдавленными в стену окошечками, с круглым турецким колодцем во дворе. Там было тесно, и она пошла поспрашивать еще. За глубоким рвом взмахнулась над морем белая церковь Вознесения, и неподалеку, поближе к обрыву, облюбовала себе Калерия хатенку совсем ветхую. Чуть вправо валилась набок еще одна, наверно, времен позабытых. То была хатка Царицыхи, и там жил сторож церкви. Калерия постучала в первую. Уже вечерело.

Сама судьба, верно, повелела ей ночевать в этой хате и приманивать на старости любителей древности воспоминаниями о звонаре. О звонаре этом, когда она отошла после бесполезного ожидания в сторону, какой-то пьяный казак сказал ей, что он слепой от рождения и мальчиком был замешан с контрабандистами. «Вы ж читали!» — прибавил он и на том закончил, так как из пальцев у него выпала папироска. В эту минуту с порога хаты донесся оклик: «Хто там?» Калерия вернулась.

У порога стоял слепой восьмидесятишестилетний старик в жалких штанах, стянутых очкуром, почти босой, с длинными худыми руками. Услыхав нежный чистый голос, он чуть улыбнулся и спросил, кто она и зачем. Было больно смотреть на бельма его глаз. В вечном мраке ночи плутал человек, и, верно, душа его исстрадалась с младости. К калекам Калерия привыкла еще в Хуторке. Она не питала к ним предубеждения.

– Ну и поночуй, поночуй у меня, чего ж… Собака гавкает, а не кусается… Я зорю пробью и приду… У меня чистенько, просвирница прибрала на неделе, помыла… А койку застлать найдем… Ну такой голос, а ну побалакай со мною… Ты казачка?

Калерия заглянула в две крохотные комнатки; в одной, где был сундук, стол и лавка, висела в углу икона. Калерия было уже заколебалась, но звонарь сказал, что он уйдет спать к просвирнице. По берегу шумели люди, кругом много военных, городовых, так что она вскоре совсем успокоилась и согласилась.

– Вы с детства в этой хате живете?

– С малых лет, диточка, – сказал звонарь. – А то там хата Царицыхи. Ее давно нема. Ото понапридумали господа колысь, шо ее дочка офицера топила. Та чего ж она топила? Це ж он и завез ее в лодке – и ну обнимать. Она, бедна, перепугалась. Его надо было утопить, раз так. Мне читали цю побрехеньку. Як же он ее называет там? Ундина! Ее тоже нет давно. Один я блукаю. Чи ты тут, диточка? Чего молчишь?

– Я тоже читала, – сказала Калерия. Легкая улыбка постоянно была на лице звонаря. Когда сидишь рядом со слепым, его как будто и нет. Но он по голосу, даже по тому, как ты встаешь и что-то делаешь, всегда тебя чувствует. – А вы помните, дедусь, того офицера?

–  Якого?

–  Что ночевал в хате Царицыхи? У него шашка пропала, шкатулка…

–  Та на шо оно? Це колы было. Це не так было. Брехня. Жили и жили казаки, а вин перевернул ту историю. Як его? Лермонтов, чи шо? Перевернул, бисова душа. Ото ж господа! Заехал к нам, переночевал, а мы виноваты. Дивчину заманул в лодку, а она перепугалась и бросилась в воду. Та чуть не утонула… Шкатулка! Яка шкатулка? Кинжал? А то у нас кинжалов мало, кругом казаки… Перевернул историю…